Личный опыт

«Хроническое умирание – это реальность». Врач-реаниматолог рассказал, почему люди стали чаще болеть и что чувствует человек на грани жизни и смерти

Вячеслав Афончиков руководит известным клиническим центром анестезиологии и реаниматологии НИИ скорой помощи им. Джанелидзе. Ежедневно в этот центр привозят около двухсот больных, причем в самом тяжелом состоянии. Привозят со всего Петербурга, а еще из Ленобласти, с Северо-Запада и со всей страны. С каждым годом все меньше больных умирает — летальность в отделении реанимации не превышает 20 процентов. Руководитель центра рассказал, каково это — ежедневно спасать жизни и видит ли умирающий человек “свет в конце тоннеля”.

О профессиональном становлении

Наш курс в мединституте был первым, кому отменили распределение. Казалось бы, вот она, свобода, – устраивайся куда хочешь. А мы носились по городу с высунутыми языками в поисках работы, и нас никуда не брали. Врачи вдруг стали никому не нужны. Поэтому я ухватился за первую попавшуюся вакансию – реаниматолога в НИИ им Джанелидзе. И сегодня ни капельки не жалею.

– Меня всегда впечатлял жизненный путь космонавта Георгия Берегового. Он начинал летать перед войной на фанерном биплане По-2, а всего через какие-то 30 лет совершил полет в космос на «Союзе-3». Так вот при мне в реаниматологии за 25 лет произошел примерно такой же прорыв. В 1990-е годы аппарат искусственной вентиляции легких имел всего две ручки и два индикатора, один показывал давление, другой – поток кислорода. А сегодня пульт управления такого аппарата сравним с кабиной истребителя: 10 – 15 ручек, а на дисплей выводятся 60 – 80 показателей. Примерно такая же разница, как между По-2 и «Союзом-3».

– Врач-реаниматолог – как пилот, он одновременно отслеживает 6-8 таких аппаратов. Раньше многие поражения легких считались почти фатальным диагнозом. Если больному требовалось больше трех суток искусственного дыхания, то старые аппараты не позволяли так долго его обеспечивать без серьезных осложнений. А сегодня некоторые пациенты находятся на искусственной вентиляции больше месяца, и при этом нам удается сохранить их легкие. Сейчас уже появились интеллектуальные системы, которые сами анализируют состояние человека и подбирают нужный режим доставки в организм кислорода и выведения углекислоты.

– В 1990-е инсульт был приговором. Если после него человек вообще выживал, то становился глубоким инвалидом. А сейчас сотни больных от нас уходят на своих ногах. Современные технологии диагностики и лечения, если успеть вовремя их применить, позволяют восстановить мозговое кровообращение до того, как значительная часть мозга инсультника умрет, и во многих случаях человеку инвалидизация даже не грозит.  

– В медицине происходят столь стремительные перемены, что их порой трудно осмыслить. Например, читаешь воспоминания очевидцев о том, как в 1953 году умирал Сталин, и у тебя подсознательно возникает желание вмешаться, сказать докторам, чтобы срочно интубировали больного, подключили аппарат искусственного дыхания, сделали томограмму… А если шагнем в историю медицины еще на 50 лет назад, то из Карманного справочника врача 1900 года узнаем, что пострадавшего от удара молнии нужно обкладывать сырой землей... Медицина сегодня добилась впечатляющих успехов, но при этом я уверен: потомки будут смеяться над нами так же, как мы сегодня смеемся над учебником Вершинина.

О том, где работать труднее всего

— Трудно работать там, где выше летальность. А это тяжелый сепсис и ожоги. Раньше сепсис назывался заражением крови. Но сегодня под это понятие подпадает не только инфекция, но и дефекты иммунитета человека. Мы, врачи, тоже ведь контактируем с микробами, которыми болеют наши пациенты, но в отличие от них не заболеваем. Потому что у них в организме произошла какая-то катастрофа. Очагом воспаления может стать перфорированный желудок, воспалившаяся поджелудочная железа или даже содранная заусеница на пальце. Но человек уже не жалуется на больное место, с которого все началось. Воспаление захватывает не локальный участок, а весь организм. Мы собираем этих больных со всего города. А с ожогами к нам эвакуируют пострадавших со всего Северо-Запада – из Пскова, Новгорода, Мурманска.

Когда был пожар в клубе «Хромая лошадь» в Перми, массово везли и оттуда. Наш ожоговый центр очень хорошо оснащен. Например, для пациентов с обожженной спиной установлены такие кровати, где они как бы плавают в невесомости – в специальном мелкодисперсном песке, продуваемом воздухом… Но психологически там тяжело работать. Привозят больного, у которого поражено 80 процентов кожи. Он с тобой разговаривает. У него ничего не болит (поскольку все, что могло болеть, уже сгорело). А ты знаешь, что его уже не спасти и через 48 часов этот человек точно умрет.

Еще пять лет назад мы принимали около 60 тысяч человек в год, сегодня около 70 тысяч. Пустых коек почти не бывает, наоборот, часто дополнительные разворачиваем. И поток нарастает. Но причин тому несколько. Первая – увеличивается население Петербурга. Нам отсюда, из реанимации, видится, что оно вместе с приезжими студентами и мигрантами уже достигло 7,5-8 миллионов человек. Вторая причина – заметно ухудшилась работа поликлиник. Раньше в советских медвузах студентам на экзаменах могли задать вопрос на засыпку: «Кто является ключевым звеном здравоохранения?» В наши дни многие скажут: «Минздрав». Но правильный ответ – «участковый врач». Вся советская система здравоохранения была построена от него. И сегодня как минимум половине из 70 тысяч наших пациентов могли оказать помощь в поликлиниках – кому-то живот посмотреть, кому-то рентген сделать. И тогда мы бы смогли уделить в полтора раза больше времени другим, реально тяжелым больным.

На 108 реанимационных коек у нас приходится 90 врачей и 160 медсестер. Много это или мало? Если вдруг попытаться привести наш штат к нормам, рекомендованным приказом Минздрава, то придется набрать еще 426 человек. Их даже разместить и переодеть будет негде. На одну ставку у нас никто не работает, в основном на полторы. Больше нельзя по закону. Есть старый анекдот, объясняющий, почему в медицине все работают именно на полторы ставки: потому что на одну есть нечего, а на две некогда.

Вытрезвитель имени Джанелидзе

– Эта публика, как ни крути, требует расходов. Жизни пьяного, привезенного к нам по скорой, ничто зачастую не угрожает, ему нужно просто проспаться. Но мы должны его обследовать: одному сделать анализ крови, другому – рентген (вдруг у него какие-то скрытые травмы?). Тратим время еще и на них при нашем потоке, когда каждая минута врача реанимации – на вес золота. Один пьяный буйный больной может поставить на уши все приемное отделение. Сейчас мы специально держим для них отдельный врачебный пост. И отвлекаем ресурсы от других пациентов. Ведь к нам в токсикологический центр поступают люди с тяжелыми отравлениями. С укусами экзотических змей, которых народ держит у себя в квартирах. С ожогами медуз, полученными где-нибудь на Мальдивах. И, конечно, с передозировкой наркотиками. Причем наркотики же все время обновляются, умельцы постоянно меняют их структурные формулы, на расшифровку которых у специалистов из нашей токсико-химической лаборатории иногда годы уходят.

Чудеса в реанимации

В годы моей юности многие шли  в нее проявлять героизм. Но здесь, как и в армии никакого подвига быть не должно. Потому что подвиг одного человека – это всегда следствие просчета другого. Я преподаю и по своему опыту знаю – из 8 студентов, которые приходят на кафедру учиться на анестизиолога-реаниматолога, 2-3 неизбежно отсеются, потому что эта профессия не для них. В ней должна быть голова на плечах. Но не только. Очень умные и толковые врачи от нас уходили, потому что были «свободными художниками». А здесь требуется суровая внутренняя дисциплина. Коллеги, которые наблюдали со стороны, как мы работаем с вновь привезенным больным, были поражены: «Ты ничего не сказал, только руку поднял, а медсестра тебе уже в нее что-то вкладывает». На этой работе в сутках не 24 часа, а 1440 минут. Счет идет именно на минуты, а значит, очень важна слаженность действий. Это командный вид человеческой деятельности.

Габариты – это вторично. Некоторые медсестры помнят, каким худым я пришел в нашу клинику в 1992 году – мог прятаться за капельницей. Но когда ты день за днем находишься в постоянном стрессе, хочется его заесть. В процессе еды выделяются эндорфины и мозг успокаивается. Так что габариты многие себе здесь наедают. Мне на этой работе еще и пришлось закурить. Сигарета создает дурацкую иллюзию отвлечения от проблем.

Интуиция – божий дар и бесовский соблазн для молодежи.  Иногда со стороны может показаться, что опытный врач работает интуитивно. Мгновенно принимает решения в зависимости от той или иной ситуации. А спросишь его, он даже может затрудниться объяснить, почему поступил именно так. Но на самом деле человек просто много учился, много практиковался и дошел до того, что у него профессиональная реакция уже превратилась в рефлекс. Это никакое не чудо, не божий дар, а приобретенный навык, за который заплачено тяжелым трудом. Я вообще не люблю всяких неправильных определений нашей работы. Как пафосных – «спасаем жизни», так и официозных – «оказываем медицинские услуги» (эту фразу очень любят медицинские чиновники). Я за то, чтобы вернуть в лексикон врача нормальное человеческое слово «лечить».

Никаких черных труб и полетов в пространстве. Мне приходилось об этом только читать. Есть одно обстоятельство, которое, на мой взгляд, объясняет такие рассказы.  И вот с  ним мы в реанимации встречаемся постоянно. Наша память не терпит пустоты. Если человека, допустим, стукнули по голове в понедельник, а очнулся он только в четверг,  то, конечно, не помнит, что происходило с ним во вторник и среду. Эта пустота очень тягостна, она мучает человека. И мозг начинает заполнять ее придуманными воспоминаниями. Так устроено наше сознание. Эти выдуманные истории называются конфобуляцией.

Ложные воспоминания, например, бывают у алкоголиков. Выйдя из запоя, они начинают рассказывать, как вчера ходили с друзьями на рыбалку.  Убеждают в этом себя, а потом окружающих. Так и многие наши выжившие пациенты потом делятся всякими небылицами  о своем пребывании  в реанимации, в которые сами искренне верят. Все-таки человеку страшно здесь находиться. И чтобы эта негативная информация не мучила их всю жизнь, она стирается из их памяти и заменяется другой, более позитивной. Я допускаю, что у людей, свидетельства которых собрал в своей известной книге Реймонд Моуди в подсознании уже сидели  все эти тоннели. Возможно, им в детстве говорили что-то подобное о путешествии в загробный мир, и сознание заполнило именно этой информацией дыру в памяти.  А поскольку наши  соотечественники в основной своей массе атеисты, то ничего и не рассказывают. Кстати, у нас в институте работает доктор, который трижды побывал в состоянии клинической смерти. И тоже не видел ничего подобного.

Наша профессия не может служить доказательством бытия божьего. Но если реаниматолог со стажем более пяти лет говорит вам, что в Бога не верит, он либо дурак, либо врет. Порой у нас все-таки происходит что-то неординарное.  И не случайно в каждом отделении есть свои приметы.  Например, нельзя присаживаться на реанимационную койку. Нельзя брить больного. Потому что бывали совершенно необъяснимые случаи  – пациента собирались выписывать, родственники приносили бритву, чтобы тот перед выходом на волю привел себя в порядок.  Он брился и вместо выписки на следующий день вдруг умирал. И когда такое случается раза три,  на четвертый ты уже родственников с бритвой отправляешь подальше. Я не могу объяснить эти случаи, так же как не могу объяснить некоторые примеры выздоровления. Чтобы вылечить болезнь, надо поставить диагноз. Но иногда это не удается. Состояние пациента ухудшается, мы не знаем, что происходит. Но поскольку у нас в клинике очень интенсивная терапия, позволяющая замещать жизненно важные функции больного, то мы просто реагируем на симптомы. Потом в какой-то момент наступает перелом. Человек восстанавливается, выздоравливает, выписывается, мы провожаем его долгим вопросительным взглядом. Мы его вылечили, но неизвестно от чего.   

– Иногда авторами чудес становятся родственники больного. В борьбе за своего близкого в казалось бы безнадежных ситуациях они проявляют потрясающее мужество и стойкость. Не раз бывало: пациент выжил, но стал инвалидом – у него поврежден головной мозг, глубокая кома. А через полгода он приходит ногами с букетом цветов, тортом и вопросом: «Доктор, вы меня не узнаете?». Хорошая реабилитация иногда дает потрясающие результаты, а она во многом зависит от усилий родственников. От силы их воли и любви. В прошлом году у нас  был абсолютно безнадежный больной. Его отдали родственникам в состоянии комы, а через 8 месяцев те прислали нам видео, где он разговаривает и сам ест ложкой. Это чудо.

У кого больше шансов выйти из комы

– Кома – критическое состояние. До появления реанимации, люди не могли в нем долго находиться. Кома – это тяжелое поражение коры головного мозга, например, после черепно-мозговой травмы или инсульта. Согласно материалистической теории, человек – это его мозг. Умер мозг – умер и человек. Но медицина научилась даже при таком поражении поддерживать жизнь в организме.  Есть определенный срок, в течение которого пациент может выйти из комы.  Я считаю, что он равен 18 месяцам, особенно если речь идет о молодом человеке и тем более о ребенке. Старая поговорка о том, что нервные клетки не восстанавливаются, не совсем правильная. Новые нервные клетки образуются  до 35 лет. Кроме того, мозг очень сложный компьютер. Если связи в нем оказались нарушены, их можно восстановить окольными путями – «по объездной дороге»  через другие нервные клетки. Поэтому иногда многие функции можно заново запустить. Но если  это не произошло за полтора года, то почти с гарантией не произойдет и в дальнейшем. Пациентов в таком вегетативном состоянии держат в специальных больницах, где им обеспечен уход – кормление через зонд, борьба с  пролежнями, если нужно подача кислорода.  

Любой общий наркоз – тоже кома: мы не хотим, чтобы человек что-то чувствовал во время операции и усыпляем его. Но бывает, нам нужно ввести лечебный наркоз не на два часа, а на две недели. Для того, чтобы защитить мозг.  При кровоизлиянии или мозговой травме необходимо,  чтобы больной мозг имел минимальные потребности в энергии и кислороде. Это можно сравнить с накладыванием гипса при переломе. Жестко фиксируя руку, мы создаем ей комфортные условия. Первое время, пока поврежденная рука не зажила, она не должна двигаться, ей нужен покой. Точно также мы с помощью искусственной комы обеспечиваем покой поврежденному мозгу в первый острый период, который например, при черепно-мозговой травме составляет 5-15 дней.

Хроническая смерть

Человек – довольно совершенная машина. Но как у любой машины срок его «работы» зависит от ресурса. Был немецкий патологоанатом Гёрлах. Он различал три вида смерти: быстрая, замедленная (то есть отсроченная на несколько суток под влиянием разных факторов) и хроническое умирание.  Последнее понятие у других авторов редко встречается. Но я как реаниматолог, вижу, что хроническое умирание – это реальность.  Например, у человека хроническая сердечная недостаточность. Его сердце с каждым днем становится все хуже и хуже, но на чуть-чуть. Есть болезни, которые не вылечить, они незаметно, медленно, но верно ведут человека к концу, и спасти его невозможно. Иногда родственники умершего пациента бывают возмущены:  "Как же так? Еще неделю назад дедушка ходил по квартире, гладил внука по голове, и вдруг умер". Это случилось не вдруг – дедушка болел 20 лет. У него все это время накапливались проблемы, и в какой то момент их количество перешло в качество. Это как энергоресурс телефона. Пока у него еще  есть 5 процентов зарядки,  я могу по нему говорить, а потом внезапно экран гаснет. У человека тоже есть ресурс и он убывает. Если исходного ресурса много и человек вдруг угодил под троллейбус, его здоровье можно восстановить. Но если его до этого точила хроническая болезнь,  то критическая ситуация, в которую он попал, грозит стать роковой.  Мы можем завести его сердце, а оно через 10 минут снова встанет. Потому что у организма уже не осталось зарядки.

Как заработать на врачебных ошибках

– Разумеется, на наш институт подают иски и жалобы. В 90 процентах случаев это претензии из разряда «было плохо, мне не понравилось». А претензия к врачу должна быть конкретной – назначение не того лекарства, выполнение ошибочных действий. Но врач может неправильно лечить вовсе не потому, что делает это злонамеренно или халатно. У него может не быть оснащения. Например, больного с черепно-мозговой травмой привезли в больницу, где нет КТ. Следовательно, врач может пропустить скрытые повреждения.

– Направление непрофильного больного в необорудованный стационар – это ошибка в организации первой помощи. Нет оснащения, не хватает лекарств, занижены тарифы (нормальное полноценное лечение этой болезни стоит миллион, а за него по так называемому тарифному соглашению платят 80 тысяч) – но крайним все равно будет врач, которому не повезло дежурить в данную конкретную ночь. Так у нас принято.

– И еще очень важный вопрос: кто может оценивать ошибку врача? Если разбился самолет, в состав комиссии по расследованию летных происшествий, в числе других экспертов обязательно войдут самые опытные летчики. Они будут анализировать данные с «черного ящика». В медицине не так. По крайне мере в отечественной медицине. И мы уже столкнулись с системной проблемой – недобросовестностью экспертов, разбирающих медицинские конфликты.

– У нас как происходит. Если тяжба гражданина с клиникой выходит на уровень прокуратуры,  та обращается в центральное бюро судмедэкспертизы. Сотрудник бюро, которому поручили расследование, собирает бригаду, в которую обязательно входит медик. Вот только он может не иметь отношения к рассматриваемой области медицины. Допустим, всю жизнь оперировал животы не в экстренной, а в плановой хирургии, а ему дают на рецензию историю из ожогового центра. И вот тут возникает вопрос этики. Я ни за что не возьмусь писать заключение по конфликтной ситуации, в которой не являюсь специалистом. А кто-то возьмется, потому, что за работу в такой бригаде платят деньги. Разобрал несколько случаев – получил неплохую прибавку к зарплате.

Конкретная история: нашему анестезиологу вменили в вину осложнение, которое случилось во время операции – больной умер. А эксперт написал заключение о том, что  «врач был неправ», сославшись на книгу 1974 года. Извините, но с тех пор в анестезиологии все уже десять раз поменялось. С таким же успехом можно было сослаться на упомянутый мною учебник Вершинина 1952 года, рекомендовавший вводить пациенту под кожу коньяк. Мы в итоге добились повторных экспертиз и доказали невиновность нашего врача. Но это отняло много сил и времени – эпопея длилась больше года. Во всем мире экспертов назначает профильная общественная организация врачей. Например, в Федерации анестезиологов и реаниматологов, где я состою, знают и могут порекомендовать лучших специалистов в этой области. Если разбирается конфликт, связанный с родами, то было бы логично обратиться в общественную организацию акушеров. И так далее. У нас же полный хаос в этом вопросе.

Реанимация – проходной двор?

Минздрав принял решение пускать родственников в реанимацию после обращения Хабенского к Путину во время ежегодной прямой линии с президентом. Так что мы теперь обязаны это делать. Но хотелось бы получить от Минздрава четкие разъяснения. Родственники – это кто? Я однажды в составе комиссии Минздрава приехал в город Александров Владимирской губернии. Это было связано с программой оказания помощи жертвам ДТП.  Мы проверяли все больницы на крупных трассах. Подъезжаем, а вокруг больницы горят костры. Главврач дико извинялся. Оказалось, это цыгане разбили табор, потому что в больницу попал их барон. Все они считали  его своим родственником. В связи с этим вопрос: если ко мне завтра попадет такой же барон, я весь табор в реанимацию пустить должен? В 90-е годы, когда вокруг стояла стрельба, нам часто привозили раненных. А друзья-родственники приходил их охранять. Бывало, они так переживали за своего «братана», что, употребив наркотиков, засыпали в сушилке или буфетной, и забывали там свои пистолеты.

Мы бандитов со стволами раньше не пускали в палату, а сейчас после письма из Минздрава обязаны это делать? Или другая ситуация – родственник приходит нетрезвым. Но мы ведь не можем его освидетельствовать, заставлять дышать в трубочку, проверять карманы. А он возьмет и уронит по пьяни монитор стоимостью в 3 миллиона рублей. Это очень даже запросто может случиться, потому что у нас теснота. По санитарной норме на одного больного должно приходиться 13 квадратных метров площади. Но во всех больницах, построенных до распада СССР, эта норма не соблюдена. В то же время реанимационная койка оснащена дорогостоящей аппаратурой. А если вдруг посторонний человек что-то сломает, кто будет за это платить – больница или посетитель? Или зацепит капельницу соседнего пациента, которому он ни разу не родственник, и нанесет ему вред?  Юридический механизм таких ситуаций совсем не прописан. Есть лишь декларативное заявление «всех пускать». А хотелось бы четких разъяснений.

Еще вопрос: а самого больного надо спрашивать? Может, человек против того, чтобы его видели с разрезанным животом, а волю его никак не узнать, так как он находится без сознания. Не нарушим ли мы права больного? Скажу больше: мы и раньше пускали родственников. Но в тех случаях, когда были уверены, что это пойдет на пользу больному, принесет позитивные эмоции. Но ситуации бывают разные. Может, встреча с родственниками больного только добьет. Некоторые наши пациенты даже маму с папой не хотят видеть. Я уж не говорю про потенциально конфликтные моменты, которые неизбежно будут возникать. Часто родственники, оказавшись в палате, начинают всех дергать: почему медсестра или доктор занимаются другими больными, а не моим? Или, начитавшись о болезни в Интернете, пытаются учить врача, как правильно лечить. Пока родственники за барьером, таких конфликтных коллизий не возникает. Вообще эта практика – пускать родственников к больному пришла из детских больниц.  Маленьким детям очень страшно там оказаться без мамы. Но в детские больницы у нас родителей всегда и так пускали. И одно дело мама с ребенком и другое – друзья, пришедшие к наркоману с «гостинцами», после употребления которых его из обычной палаты снова везут в реанимацию с диагнозом «передозировка».  Это, кстати, очень реальная ситуация в нашей повседневной работе.

— Да, на Западе везде пускают. Но там, для начала, другая система мониторинга. Там даже в кладовках, куда медсестра отлучается за лекарствами, над стеллажами висят экраны, на которые выведены показатели  состояния всех больных.  Давайте сперва обеспечим в наших реанимациях такой уровень мониторинга. Давайте приведем помещения  в соответствие с санитарными нормами. Но это сложно, так как требует серьезных затрат. А написание приказа «всех пускать» ничего не требует. Самое ужасное, что при принятии этого решения никто даже не консультировался, ни советовался с врачебным сообществом – Федерацией анестезиологов и реаниматологов куда входят ведущие представители этой профессии со всей страны. Никого из нас вообще не спросили. А давайте я в следующий раз дозвонюсь до президента и возмущусь, почему меня не пускают на ЛАЭС или в кабину пилотов, когда я на самолете лечу? А что, я же налогоплательщик. Значит, имею право. Вся эта история – очередная иллюстрация взаимоотношений власти и профессионалов, которым еще раз указали то место, которое они занимают в социальной иерархии нашей страны.

РЕКЛАМА
ООО "ПРОФИ.РУ", ИНН 7714396093, erid: 2VtzqwQet7H
Срочные новости в нашем Telegram